Старался не думать, но все-таки вопреки желанию думал, вернее, продолжал ее видеть такой, какой она только что была перед ним: стремительной и гибкой, с крепкими лодыжками загорелых ног, обутых в старенькие разношенные босоножки. Встряхнув копной светлых волос, она подхватила тогда подругу под руку, и они, помахивая корзиночками, скрылись за углом соседней избы.
Агеев просидел еще полчаса в своей пустоватой, наспех обставленной мастерской и никого не дождался. Никто к нему не спешил с обувью, прохожих на улице появлялось немного, да и те, наверное, были соседями с этой или ближайших улиц. Начало его новой сапожницкой карьеры, похоже, получалось комом, без единого намека на удачу. Когда дальнейшее ожидание потеряло смысл, он выбрался из-за стола и, опираясь на вырезанную вчера из орешины палку, вышел во двор.
Двор был хорош и живописен в своей милой сельской запущенности. Укрытый с одной стороны сплошным рядом построек, сверху он почти весь был упрятан под широко разросшиеся ветви старого клена, чей толстенный, в три обхвата ствол мощно вознесся подле беседки. За кленом на огороде росло несколько старых суковатых яблонь и стояли в ряд молодые вишенки над тропинкой, где вскоре и показалась его хозяйка с ведром свежей картошки. Не дойдя до входа в сарай, она опустила ведро на тропинку и оглянулась.
— Тут никого? Там это… Возле овражка вас ждут.
— Кто ждет? — вырвалось у Агеева.
Но хозяйка не ответила, только взглянула мимо него на улицу, и он догадался: не надо спрашивать. Он привычно одернул под узким пояском сатиновый подол рубахи и с дрогнувшим сердцем заковылял по тропинке мимо хлева и сараев на огородные зады к овражку.
Ковыляя, он всматривался в кустарник подлеска на краю овражка, что терялся в с у теми под вольно и высоко раскинувшейся стеной старых вязов, но там никого не было видно. Не было никого и на убранной полоске сенокоса за огородной изгородью, в одной стороне которой кривобоко темнела небольшая копенка сена. Именно из-за этой копенки кто-то взмахнул рукой, давая ему знак подойти, и Агеев свернул с тропинки. Он думал увидеть тут Волкова или Молоковича, но из-под копешки навстречу ему привстал тщедушный паренек в синей трикотажной сорочке с белой шнуровкой, это был его недавний знакомый, студент Кисляков, и Агеев сдержанно поздоровался.
— Ну как вы? Как нога? — поинтересовался Кисляков.
Агеев не спешил с ответом, ясно понимая, что не нога в первую очередь интересовала этого парня.
— Я от Волкова. Волков говорил с вами?
— Говорил, — не сразу ответил Агеев.
— Вот он передал, чтоб вы были у себя во дворе безотлучно. На днях привезут груз.
— Какой груз? — насторожился Агеев.
— Не знаю какой. Надо спрятать. А потом мы заберем.
— Вы?
— Я и те, кто будут со мной. Больше чтоб никому, — сказал Кисляков, вглядываясь куда-то в сторону ведущей из оврага тропинки. На Агеева он, кажется, и не взглянул ни разу.
— Понятно, что ж, — ответил погодя Агеев.
Он, конечно, сделает все как надо, только ему было немного не с руки подчиняться приказам этого щуплого парнишки, его самолюбие было задето от такой подчиненности. Но, видно, так надо. Или иначе нельзя, подумал он и спросил:
— А как Молокович?
— Молокович на станции. Но, дело такое, вы не должны с ним видеться. Бели что надо, я передам.
— Вот как! А если что… Где мне тебя искать?
— Советская, тринадцать. Только это на крайний случай. А вообще мы незнакомы.
— Что ж, пусть будем незнакомы.
— И этот, что придет, скажет: от Волкова. И прибавит: Игнатия.
— Понятно.
— Вот такие дела, — сказал Кисляков и впервые открыто, даже вроде по-приятельски взглянул на Агеева.
— Что там на фронте? — спросил Агеев.
— Победа под Ельней, это за Смоленском, — сказал Кисляков. — Наши разгромили восемь немецких дивизий.
— Ого! Это хорошо. Может, теперь начнется, — обрадовался Агеев.
Это действительно было большой и неожиданной радостью для него, за лето истосковавшегося без единой удачи на фронте, и теперь этот худенький остроносый студентик с его известием показался ему давним, желанным другом. — Ты все слушаешь? — спросил он с неожиданной теплотой в голосе, и Кисляков снизу вверх застенчиво усмехнулся ему.
— А как же! Каждую ночь.
— Ну и что там еще?
— Еще плохо. Тяжелые бои под Киевом.
— А Киев не сдали?
— А кто его… Непонятно как-то.
Агеев не прочь был и еще поговорить с этим информированным парнишкой, но тот, видать, сказал все и вскочил из-под копешки.
— Так мы незнакомы. Не забудьте, — напомнил он на прощание.
— Ну как же! Запомню.
— Так я пошел.
Прямо от копешки он повернул к овражку и скоро исчез под вязами в зарослях ольхи и орешника. Агеев, сильно хромая, пошел к стежке во двор.
Растревоженная за день нога остро болела при каждом движении, но теперь он мало прислушивался к боли, может, впервые за последние несколько дней отдаваясь радости: все-таки восемь разбитых дивизий — это была хотя и не решающая победа на фронте, но, может, ее благое предвестие. По крайней мере, очень хотелось, чтобы было именно так, и где-то в глубине души чувствовалось, что так оно и будет. Фронт покатится на запад, наши наконец соберут силы, и военная судьба переменится по справедливости. И тут перед его глазами опять встала Мария — ее улыбчиво-внимательный взгляд, лаской и добром проникающий в душу, исстрадавшуюся от неудач и одиночества, измученную сомнениями, несбыточными надеждами, жестокой пыткой войны. И совершенно непонятной была эта связь фронтовой вести с мимолетной встречей на исходе дня. Разве что счастливым обещанием того, что все скоро изменится к большой, настоящей радости.
Ужинали в тот вечер на крохотной кухоньке Барановской. В качестве сына хозяйки Агеев мог не скрываться, хотя и лишний раз высовываться на люди тоже было ни к чему. Маленькая, оклеенная уже выцветшими обоями кухонька поражала чистотой, какой-то удивительной опрятностью: пол, два гнутых стула и подоконник были чисто выскоблены, темный буфет застлан цветной салфеткой, окно завешено марлей. На дворе темнело, и они в робком сумеречном свете из единственного окна сидели за большим круглым столом со сваренной картошкой в фарфоровой миске. Подле лежали свежие огурцы на тарелке, хлеба был один черствый кусочек, от которого Барановская бережно отрезала три тоненьких ломтя. Выходящую во двор низкую дверь хозяйка заперла на крючок, две другие двери, одна из которых вела в горницу, а другая, оклеенная обоями, в кладовку, были также заперты. На стене в желтой потускневшей раме висел какой-то зимний пейзаж, от еще не остывшей плиты исходило приятное домашнее тепло. Вся эта спокойная вечерняя обстановка располагала к тихому разговору, и Агеев сказал:
— Варвара Николаевна, ответьте откровенно… Вот вы меня тут кормите, оберегаете… Это как — по своей охоте или потому, что вам… Волков приказал? — спросил Агеев, на две половинки разрезая огурец. Он давно собирался выяснить это у хозяйки, чтобы определить истинный смысл ее к нему отношения.
— А почему вы думаете, что мне приказал Волков? С какой стати ему мне приказывать? — удивилась Барановская.
— Ну, однако же, вот вы меня приютили. И даже более того — снабдили документами сына. А разве ж вы меня знаете?
— Почему же не знаю? Знаю преотлично. Вы командир Красной Армии. Раненный в бою с немцами. Вы же погибнете, если вам не помочь. Разве не так?
— Может, и так…
— Ну так как же я могу вам отказать в помощи? Ведь это было бы не по-человечески, не по-божески. А я же христианка.
— Скажите, а вы очень в бога веруете?
— А во что же мне еще верить?
— И молитесь? Ну и там прочие обряды соблюдаете?
— Обряды здесь ни при чем. Верить в бога — вовсе не значит прилежно молиться или соблюдать обряды. Это скорее — иметь бога в душе, и поступать соответственно. По совести, то есть по-божески.
Она умолкла, и он подумал, что, по-видимому, все-таки не слишком понимает в той области, о которой завел разговор. Действительно, что он знал о религии? Разве то, что она опиум для народа…
— Вы святое Евангелие читали? — спросила Барановская, уставясь в него внимательным взглядом из затененных провалов глазниц.
— Нет, не читал. Потому что… Потому.
— Ну понятно. А, например, хотя бы Достоевского читали?
— Достоевского? Слышал. Но в школе не проводили.
— Не проходили, конечно. А ведь это великий русский писатель. Наравне с Толстым.
— Ну, про Толстого я знаю, у Толстого было много ошибок, — сказал он, обрадовавшись, что уж тут кое-чего знает. — Например, непротивление злу.
— Далось вам это непротивление. Только это и запомнили у Толстого. Хотя и непротивление во многом справедливо, но спорно, допустим. А вот, прочитай Достоевского, вы бы знали, что если в душу не пустить бога, то в ней непременно поселится дьявол.